Как и следовало ожидать, я ополовиниваю выставленную Ленькой бутылку виски и, чтобы не зайти еще дальше — выпитое за день уже подбирается к литру, — собираюсь уезжать. Невестка целует меня в щеку, на которой за день отросла почти невидимая, но колючая седая щетина, сын хлопает по плечу: ну, держись, дед, не болей, сходил бы ты к толковому кардиологу, у тебя есть? Есть, есть, отвечаю я, все у меня есть, и патологоанатом у меня есть свой, не удерживаюсь от дурацкой шутки. Пил бы поменьше, тихо, чтобы не услышала уже отошедшая и рухнувшая в кресло перед телевизором Ира, говорит Ленька, я молча киваю, постараюсь, мол, но при этом хитро улыбаюсь — дескать, сам понимаешь, горбатого могила исправит. Тяжело плывет, закрывается за мною стальная дверь, и я остаюсь один.
Я знаю, что старость всегда одинока, даже если вокруг большая семья, но все равно жалею, что сын и его жена не живут с нами. Теперь никто не живет вместе с родителями, все молодые, работающие в конторе, например, снимают квартиры, если на покупку еще не собрали, и все довольны, меньше скандалов, но, по мне, лучше были бы скандалы… Лучше мучиться, как Игорь, у которого дочка, отирающаяся в каком-то непонятном качестве на телевидении, разведена уже в третий, кажется, раз, сильно пьет и пьяная становится невменяемой, кидалась однажды на мать с хлебным ножом, зато трезвая делается тихой, некрасивая — копия Киреев — милая женщина, по субботам таскает Игоря в модные кинотеатры, а в будни по вечерам они втроем смотрят телевизионные новости и спорят о политике.
А у меня дома тишина, тишина и мрак.
В машине шелестит радио, мерцают зеленым приборы, перед фарами летит, отодвигая тьму, освещенный кусок воздуха. Задремать не удается, начинают крутиться, отталкивая, сминая одна другую — вот уж некстати, сейчас как раз полчаса мог бы отдохнуть, — мысли, которые должны были бы одолевать днем, но тогда дурью маялся, в прошлом рылся… Я выдвигаю пепельницу, закуриваю и тут же роняю пепел на колени. Хорошо, они продолжают выдавливать нас, Игоря и меня. Какой же расклад? Больше всех суетится Ромка, ботаник наш, отличник. Ну, конечно, не по собственной инициативе, он рустэмовский адъютант, но надо понять, насколько сам Рустэм готов идти до конца. Готов ли? Может, встретив сопротивление, отступит, подождет, пока вопрос решится естественным путем — старики не вечные, образ жизни ведут нездоровый, либо ногами уйдут, либо вперед ногами… Нет, Рустэм ждать не будет. Значит… Ну, Алексеева с ними, Верочка ставит только на победителя, она, правильно ее Игорь называет, конкретный пацан. Валера Гулькевич… Он приличный парень, но кто знает… И остаются наши технари, Гарик Шмидт и Толя Петров. Гарика Рустэм привел, взял в дело, когда он мастером на буровой гнил, значит… Ничего не значит, потому что вряд ли среди этих ребят принято испытывать благодарность, Гарик может ждать до последнего, как дела повернутся. А вот Толя — загадочный малый, кажется, вообще ни о чем, кроме дела, не думает, если он решит, что для дела нужно нас с Киреевым удавить, будет за ноги держать, и выражение лица останется обычное, спокойно любезное… Вот, собственно, и все. Похоже, конец…
Нет, не конец, потому что Рустэм понимает — если мы с Игорем упремся, будут проблемы. Если мы оба наши пакета на сторону отдадим, он сам может в воздухе повиснуть. В конце концов, мы можем таким крутым ребятам свое продать, по сравнению с которыми он никто, и, как бы там директора ни голосовали, против настоящих крутых не попрешь, тут никто не поможет, хоть в Кремль беги, хоть на Лубянку, — настоящие ребята туда не бегают, просто позвонят и договорятся, и нет Рустэма Ибрагимова, а есть подследственный Ибрагимов Рустэм Рашидович… И Ромка Эпштейн, если вместе с Рустэмом в Матросскую Тишину не загремит, сам приползет и свой пакетик за лимон отдаст, и еще благодарить будет, а остальные разбегутся, утащив, сколько смогут, и попрячутся по испаниям и израилям…
И Рустэм должен знать, что у нас такие ребята на примете уже есть! А что этих ребят я сам боюсь больше, чем его, он знать не должен. Тем более что, если совсем честно, не боюсь я ни их, ни его. Ну, боюсь? Пожалуй, нет… Его я ненавижу, вот в чем правда, и он это знает, а страх… Нет, не боюсь.
Это, конечно, настоящая война, но он уже начал войну, давно начал, значит, если мы сдадимся, дожмет до упора, заберет все за половину цены, а вот если упремся… В конце концов, сейчас не девяносто пятый год, можно и самого Рустэма потеснить. А потом передать все Леньке — это по отношению к нему будет только честно, долг отдам…
Машина останавливается перед воротами, фары освещают прочерченную горизонтальными полосками узких облицовочных планок рыже-коричневую поверхность. Гена возится с пультом, ворота отползают, машина въезжает и разворачивается носом к гаражу, свет фар скользит, последовательно выбеливая все углы двора. Приехали, день кончился.
Мы ужинаем на кухне вместе с Геной, он, с моего молчаливого согласия, позволяет себе это, если приезжаем позже обычного, когда Нина уже спит. Я сижу в халате и наконец действительно отдыхаю — не стесняясь шофера, наливаю себе почти полный стакан, закусываю холодной осетриной…
Ночью опять будет изжога, но сейчас мне хорошо, начинает клонить в сон, я иду наверх, укладываюсь, не зажигая света, — только дворовый фонарь немного пробивает шторы.
Теперь главное — не позволить мыслям снова разыграться, а то ночь пропала. Надо думать о приятном, о чем всегда думаю, чтобы заснуть.
Пустой среди жаркого весеннего дня бульвар Распай, я иду от Монпарнаса вниз. Серые и белые фасады, зеленые и синие лаковые двери подъездов ярко освещены стоящим высоко в бесцветном небе солнцем, крыши косо приткнувшихся к тротуару машин сияют, слепя глаза, странная для города тишина плывет в горячем воздухе. Я сворачиваю в Люксембургский сад, под каблуками трещит гравий, со стороны кортов доносятся крики игроков, короткие резкие удары мячей о ракетки и глухие — о землю. Дети пускают в пруду игрушечные яхты и катера, я останавливаюсь и смотрю. Если сфокусировать взгляд так, чтобы не видеть ничего вокруг, игрушки превращаются в настоящие корабли, пруд — в спокойное бескрайнее море.
Я прохожу парк насквозь и вижу за столиком у входа в кафе на углу Нину, она сидит перед чашкой кофе и щурится против солнца, высматривая меня. Это наша первая — и оставшаяся единственной — поездка в Париж вдвоем, она еще разговаривает со мной, хотя иногда уже замолкает надолго, и тогда я ловлю на себе ее взгляд, в котором страх и удивление, будто она вошла в свою комнату и увидела там незнакомого человека. Но там это бывало реже, чем в Москве…
Черт! Все, я опять влез в этот кошмар, и сна теперь не будет долго.
Я включаю лампу, стоящую на тумбе возле дивана, и несколько минут лежу на спине, глядя в невидимый потолок, жду, как отреагирует сердце. Но оно пока никак не проявляет своего отношения к бессоннице, и я встаю, накидываю халат поверх пижамы — в доме прохладно, Гена, мне кажется, сознательно так отрегулировал отопление, он заботится о здоровых условиях нашего сна — и, включив вторую лампу, сажусь в кресло. Тут же, оглушительно стуча когтями по лестнице, приходят собаки, по очереди тычутся носами в колени, выше не достают, а лезть на руки, чтобы лизнуть в лицо, не решаются, ночами, когда я не сплю, они не спят тоже, но ведут себя робко — ложатся и сворачиваются черно-коричневыми калачиками, глядят на меня, сидящего в круге света, из полутьмы.
На столике перед креслом стоит бутылка, которую я достал утром. Не надо бы, хватит уже, говорю я себе, и минуты две держусь, но потом капитулирую и наливаю… Выпив, я откидываюсь на спинку кресла, закрываю глаза, даю себе полную волю и сразу же оказываюсь в восемьдесят шестом году.
Глава четвертая. Бессонница
Утром я показался в институте, сказал, что буду работать в Ленинке, даже для верности позвонил, узнал, открыт ли профессорский зал — его в последнее время часто закрывали, в такой день можно было попасться, сказав, что уехал в библиотеку. А Лена взяла положенный ей, как аспирантке, библиотечный день.