То, во что мой сын превратил квартиру, в которой прошла большая часть моей и едва ли не вся его — с перерывом на несколько лет, когда они, только поженившись, поселились в однокомнатной кооперативной в Дегунине — жизнь, похоже на отличный гостиничный номер. Голые, изумительно ровные белые стены, только одна большая, тоже гостиничного типа, абстрактная картина, удовлетворяющая всем требованиям для четырех, пожалуй, звезд, ванная, объединенная после трудоемкого разрушения стены с уборной. Все вполне симпатично, только нет больше дядипетиной квартиры.

Впрочем, я не расстраиваюсь из-за этого. Я уже давно вообще не расстраиваюсь из-за того, что бесследно исчезают следы моего существования, меняют облик места, где когда-то часто бывал, сносятся дома, реставрируются до полной неузнаваемости целые кварталы, а то, к чему успел привыкнуть уже в новой жизни, непрерывно меняется тоже, плывет, скользит, на месте магазина открывается ресторан, на месте ресторана вырастает офисный центр… Я думаю, что так и должно быть: сначала жизнь стирает фон твоего существования, потом сотрет тебя самого. Из нового мира, к которому не успел привыкнуть, уходить легче. И главной удачей в судьбе я считаю то, что дожил до перемен и пережил их, — я уже не успею ощутить настоящим, реальным этот мир, а с декорациями, в которых я играю все еще непривычную роль, попрощаюсь с легкой душой: спектакль окончен, пора разгримировываться.

Мы сидим за длинной доской кухонного стола-бара. Ира заставила всю полированную поверхность скучными тарелками, купленными наверняка в шведском магазине-сарае. Впрочем, каким же тарелкам тут быть — старую посуду я увез в свой дом. На тарелках деликатесы из какого-нибудь супермаркета, где теперь все молодые и богатые вроде Леньки покупают еду по пятницам. Надо отдать должное: невестка постаралась, за два часа, прошедшие с моего звонка, которым я предупредил о приезде, куплено все, что я успел полюбить в последние годы, даже улитки по-бургундски, приготовленные с чесночным маслом и запаянные в фольгу, уже разогреты в микроволновой печи.

Сын ставит на стол бутылку недорогого, но приличного «Гранте» для меня и бутылку тоже недорогого, но настоящего бордо для себя и жены. Мы пьем, едим, я расспрашиваю его о делах, невестка интересуется здоровьем Нины Николаевны и моим…

У Леньки уже давно свой устойчивый бизнес — он бросил аспирантуру в МАИ и открыл кооператив по ремонту бытовой электроники едва ли не в тот же месяц, когда ушел из своего института в кооператоры я, когда мы с Киреевым и Женькой еще не понимали, что, собственно, будем делать. Теперь он занимается русской сборкой компьютеров или чем-то в этом роде, владеет десятком мастерских в области. У него есть и служащие — бухгалтерия, маркетинг, все, что полагается, они сидят в маленьком одноэтажном домике где-то в районе Рогожки, но нет совладельцев. У него и друзей нет, да и, насколько я помню, никогда не было, с детсадовских времен, и никогда он этим не тяготился. В детстве он больше всего любил в полном одиночестве возиться с радиодеталями, вечно что-то паял, роняя мелкие капли олова на старый дядипетин стол, который стоял, кажется, там, где сейчас высокая узкая этажерка с компакт-дисками. Когда я подходил к нему, он клал паяльник на подставку, поднимал лицо и молча смотрел мне прямо в глаза.

Лицом сын похож на Нину и по необъяснимой причине на ее отчима, каким я помню тестя, когда тот еще был молодым офицером, едва ли не самым высоким мужчиной в нашей Заячьей Пади, и ходил в шинели с широкими прямыми плечами, над которыми погоны торчали крылышками… Ира, неработающая молодая женщина, выглядит прекрасно, как выглядят все такие же неработающие молодые женщины, которых я рассматриваю, когда они останавливаются рядом с моим черным бегемотом на перекрестке: гладкое миловидное лицо за стеклом яркой маленькой машинки или огромного, как автобус, джипа, выражение спокойного внимания, к уху прижат микроскопический телефон. Эти женщины мне решительно не нравятся, я вообще не воспринимаю их как женщин, ну, да чего ждать от брюзгливого старика. А Ленька, насколько я могу судить, с женой счастлив, во всяком случае, у них за четырнадцать лет не было ни одного серьезного конфликта. Спорят только, куда поехать на Рождество, в Таиланд или на Мальту, да летом — в Шотландию или в очередной раз в Испанию. И детей у них нет, но они, как мне представляется, об этом нисколько не жалеют. Иногда Ира берет работу по своей архитектурной специальности, ей заказывают дизайн офисных интерьеров небольшие фирмы, это очень неплохо оплачивается. Заработанные деньги Ира сама и тратит, почти не залезая в семейный бюджет при покупках — непрерывных — одежды…

Сын смотрит, как я наливаю себе уже третью порцию виски, придвигает пепельницу, когда я чиркаю зажигалкой — он не курит, а Ира после еды выкурила одну тоненькую, противно пахнущую сигарету, — и осторожно интересуется, много ли я пью в последнее время и как мое сердце.

— Все так же, — отвечаю я, хотя понимаю, что сын волнуется по-настоящему и не надо бы его расстраивать, надо бы сказать, что все хорошо, но ничего не могу с собой поделать, я привык в последние годы ныть и жаловаться на здоровье всем, кто им интересуется. Это дурная привычка, но, может быть, меня извиняет то, что интересуются немногие — ну, Игорь спросит иногда, как организм, не совсем ли еще развалился, да вот Ленька. Не Рустэму же рассказывать об аритмии. И Нине не расскажешь…

— Сейчас ничего, — начинаю я подробно, — а утром отрывалось по полной программе. Знаешь, такое странное чувство: оно проваливается, как будто от страха, но причина и следствие меняются местами, сначала проваливается сердце, а потом возникает страх…

Я зачем-то все больше углубляюсь в описание своих болезней. Лицо сына выражает настоящее сочувствие, сейчас он похож на того, каким был в совсем раннем детстве, когда выражение горя появлялось на круглой роже, стоило разбудить его утром, — он ненавидел детский сад, где невозможно было ни на минуту остаться одному, но нам с Ниной некуда было деваться, я днем сидел в институте, как приклеенный, отрабатывал не положенную мне, с незаконченным высшим, инженерскую зарплату, а по вечерам писал сначала диплом, потом сразу кандидатскую, Нина за полторы ставки пропадала в школе с утра до вечера…

— Ладно, Ленька, не расстраивайся, — бодро сворачиваю я рассказ, — всему свое время, здоровье в пределах возрастных норм…

Как раз в эту секунду сердце дергается и проваливается, мое лицо, конечно, искажается от болезненного толчка, я замолкаю, суетливо достаю сигарету, кладу ее рядом с пепельницей, не закурив, наливаю себе еще виски, глотаю — выпивкой аритмию иногда удается приостановить. И сын тоже молчит, глядя на испуганного старика, жизнь которого может прерваться в любой момент, и тогда — он еще не знает этого, а я знаю точно — начнется его, Леонида Михайловича Салтыкова, настоящая жизнь.

Мы редко видимся, а когда видимся, говорим о ерунде и только общепринятые вещи, но я чувствую, что связан с этим уже не очень молодым и не очень близко мне знакомым человеком сильнее, чем со всеми остальными людьми на земле. Кроме Нины, пожалуй, но мне кажется, что сына я лучше понимаю, чем жену…

— Сегодня читал в «Коммерсанте», что в твоей конторе дела на подъеме — Ленька, чтобы отвлечь меня, заговаривает, как ему кажется, о приятном и интересном мне, я никогда не рассказываю ему о своих деловых неприятностях, о том, как ненавижу свою контору. — Опять вспомнили, как вы тогда, в восемьдесят девятом, поднялись из ничего, из пустоты за полгода. Правда, не раскопали, что тогда же ты и мне дал на первую мастерскую… Помнишь, дед, тот подвал? Ну, на Цветном, ты там был один раз… Вот место было — клад! Нас азербайджанцы с рынка сразу поломанными видаками завалили, специально из Баку везли в ремонт…

Видимо, думая, что мне это приятно, сын называет меня дедом, хотя я никакой не дед и, видимо, уже не стану им. Раньше мне это нравилось, меня и Игорь называл дедом, и кое-кто из молодых в конторе, с кем отношения были приятельские, а начал меня так называть Белый, хотя сам был на два года старше… А теперь я вздрагиваю от такого обращения, потому что уже нет в нем ничего шутливого, я действительно старик и выгляжу стариком, как бы тщательно ни одевался, как бы ни выбривался до скрипа, как бы ни выкладывал шелковый платочек в нагрудном кармане пиджака, сколько бы ни изводил самой дорогой парфюмерии. Даже поддерживать простую опрятность стало труднее, тело начало производить какие-то отвратительные выделения и запахи. Носки вечером стягиваю мокрые, хотя никогда прежде, даже в армии, ноги не потели, кожа во всех складках раздражается, краснеет, трескается…