Открыли две случайно сохранившиеся банки сардин, разложили по тарелкам яичницу, разлили. Он выпил коньяку, и голова совсем перестала болеть — разом, в одно мгновение.

И тут же пришли мысли о доме, о том кошмаре, который ожидает его на Тверской-Ямской, о Нине и матери, и настроение испортилось настолько, что возникло желание немедленно уйти, но уходить было пока неудобно. Выпили по второй и третьей, Галя зашла за дверь шкафа, переоделась и вышла в широкой длинной юбке старомодным колоколом, в косую черно-зеленую клетку, в узкой вязаной черной кофточке без рукавов, и он понял, что это для него, чтобы он не уезжал, когда все разъедутся, и твердо решил, что надо будет незаметно слинять, пока все будут еще сидеть за столом, потому что иначе все может кончиться черт его знает как. Он с раздражением в который уже раз подумал о своей судьбе — ну, почему все свободны, а он раб?! — и начал готовиться к уходу. Встав из-за стола, повязал перед зеркалом шифоньера настоящий оксфордский галстук, синий, в косую узкую красно-белую полоску, — впрочем, чешского производства, «Отаван». Снова сел, выпил коньяку, запил сухим. В голове все медленно поплыло, мысли набегали и уходили волнами. Кто-то — кажется, Игорь — собрал последние рубли со всех, у Белого вообще не оказалось, сам Кирей снова вложил пятерку, а он дал последний трояк, оставив два рубля на такси. Кирей же и сбегал, принес две бутылки коньяку и колбасы. Галя пошла на кухню резать и жарить колбасу, и он сумел сообразить, что лучшего времени, чтобы слинять, не будет. Выпил вместе со всеми, потом, в общем шуме и гаме, незамеченный, взял свой синий блейзер — вещи не было цены, привезена из Нью-Йорка, сам штатник надевал два раза, красная шелковая подкладка, пуговицы с вензелем Ivy League — и тихонько вышел в прихожую.

Там еле успел скрыться за пальто, громоздящимися на вешалке, от идущей из кухни Гали, вот уж чего не хотелось, так это прощаться, схватил свой муттон, выскочил на лестничную площадку, еле прикрыв за собою дверь…

В этой квартире я был в первый и последний раз, подумал он.

Пятый трамвай пришел промерзшим до звона, на полу грязная жижа застыла серо-рыжим льдом. Подмостив между мерзнувшей в дакроне задницей и обжигающе холодными рейками сиденья длинную цигейку в два слоя, он сел недалеко от кондуктора и стал думать о своей непохожести на нормальных людей — ну, вроде Белого, например.

Глава вторая. Обстоятельства

Лето пятьдесят седьмого года было сумасшедшим. Начались выпускные экзамены. Он шел на серебряную медаль, предлагали пересдать географию, тогда речь могла бы идти о золотой, но он плюнул на все преимущества и получил-таки серебро вместе с первым разрядом по баскетболу — успел поиграть в юношеском первенстве Москвы. А пересдавать ничего не стал, хорошо хоть, что не наполучал еще четверок на экзаменах, потому что было не до учебы: умирал дядя Петя.

Однажды дядька пришел с работы, не стал ужинать, сказал, что очень болит голова, настолько, что говорил с трудом, почти не разжимая губ, а утром не встал, отнялась вся правая половина, сипел неразборчиво, из угла рта тянулась тонкая бесконечная струйка слюны. Приезжала «скорая», но в Боткинскую не взяли, сказали, что нужен просто уход.

Стала по три раза в день приходить Фаина Сафидуллина, сама сильно состарившаяся, седая, иногда ей помогала Бирюза, работавшая уже нянькой в детсаду, иногда приходил еще и Фарид, после ремесленного тоже уже работавший, на «Серпе и молоте» в формовке, все вчетвером приподнимали дядю Петю и быстро перестилали простыни. Хозяйство полностью вела Фаина — варила, кормила дядю, помогала поесть матери, которая совсем уже не видела ничего, потом стирала и убирала. Платили из денег, которые дядя Петя принес в последний раз, — их было много, почти полный портфель пачек.

И при этом надо было сдавать экзамены, и кончать без медали было никак нельзя: с характеристикой, которая ожидала главного в школе стилягу, имевшего уже и милицейский привод за приставания к иностранцам, даже наличие медали совсем не гарантировало поступление, а уж на общих основаниях поступить было совсем нереально, а он решительно собирался на мехмат, это было самым солидным после физтеха, но на физтех, собрание гениев, джазовых музыкантов и почти признанных поэтов, он даже не замахивался.

Сдал нормально, схитрил только один раз: тему сочинения взял свободную и переписал тренировочное предэкзаменационное, пронесенное под рубашкой, — «Изображение высшего дворянского общества в романе Л.Н. Толстого «Анна Каренина»: уже знал, что осуждение Анны Аркадьевны за супружескую неверность хоть и бездушному, но страдающему чиновнику и ее увлечение пустым и жестоким (сломанная спина Фру-Фру) офицериком сойдет, а знаки препинания зато были расставлены наверняка — и получил 5/5, и за раскрытие темы, и за русский.

Остальные экзамены проскочили вообще незаметно, на выпускном вечере, разбредясь по пустым классам, пили почти открыто с учителями, математик Миня напился, плакал, и его увели члены родительского комитета. Потом пошли на Красную площадь, там какой-то парень, наверное, из консерваторской школы, здорово играл на аккордеоне из репертуара Монтана, все танцевали вальс, девочки берегли от брусчатки белые туфли.

А когда он вернулся ранним утром, дядя умирал.

В комнате толпились все Сафидуллины, было еще несколько незнакомых мужчин из дядиной мастерской, врач складывал в баул металлические коробочки, собираясь уходить, в комнате витал едкий спиртовой запах. Мать сидела возле изголовья дядиной кровати на стуле, рука ее лежала на пожелтевшем, ставшем за несколько дней как бы костяным дядином лбу, глаза ее были широко раскрыты и смотрели в стену. Она не плакала.

На похоронах было много народу, незнакомые люди, пожилые дядьки в дорогих темных костюмах и толстые женщины в шелковых черных шалях, покрывающих волосы, с большими белыми цветами в руках, с трудом втискивались в узкие дорожки между могильными оградами. Светило над Ваганьковом яркое солнце, плыли редкие, растрепанные, словно нащипанные из марли облака. Он поддерживал мать с одной стороны, с другой ее держал под руку худой мужчина, так сильно щурившийся от солнца, что у него приподнималась верхняя губа и обнажались сплошь стальные зубы. Ахмед, сильно сгорбившийся и оттого ставший еще кряжистей и крепче на вид, Фарид, Колька, сильно повзрослевший и ставший копией отца Руслан, тоненький и напрягавшийся изо всех сил, и еще несколько, сменяясь, несли странно маленький гроб. А Фаина с девочками осталась дома — готовить к поминкам стол.

Следующим утром он проснулся и не сразу вспомнил, что дядю похоронили, а когда вспомнил, заплакал — пожалуй, это были последние его детские слезы.

Потом он готовился к собеседованию и экзаменам — с серебряной сдавали только два, ходил в школу получать характеристику, из которой узнал, что склонен к индивидуализму и противопоставлению себя коллективу, но активен и упорен в учебе, стоял в очереди за справкой по форме двести восемьдесят шесть в поликлинике… И поступил — несмотря на характеристику, поскольку собеседовали с ним почему-то в основном о литературе, и он показал прекрасное, далеко выходящее за школьную программу знание творчества и Федора Гладкова, и Петра Павленко, и даже Веры Пановой, а оба экзамена сдал на пятерки.

И тут все совсем закружилось, потому что начался фестиваль, и некогда было даже толком порадоваться поступлению, а надо было носиться из конца в конец Москвы, чтобы увидеть все и успеть всюду. Он слушал джаз римских адвокатов и ансамбль каких-то смешных английских ребят, один из которых вместо контрабаса играл на бочке с натянутой струной, он познакомился с целой компанией польских девушек, от которых к вечеру осталась только Софья, Зощька, с нею пошли в Сокольники и там, среди каких-то деревенских домиков и лугов, она прижалась спиной к дереву, потом сползла, стекла вниз, и он впервые испытал мучительное, стягивающее все тело к низу живота прикосновение женских губ, алчность рта и еле удержался, чтобы не упасть рядом с нею на теплую траву, не покатиться, выгибаясь и дергаясь. Назавтра она уехала со всей польской делегацией, он хотел прийти на Белорусский, но проспал, а потом встретился с Женькой Белоцерковски, — , и они вместе помчались на митинг за свободу Африки, там гремели тамтамы и трясли откляченными, обернутыми лилово-зелеными платками задницами самые недостижимые, коричнево-синие, за прикосновение к любой из них он все отдал бы.