А вечером достал из почтового ящика письмо от Нины и испытал такую оглушающую, невыносимую тоску, что сразу забыл и фестиваль, и негритянок, и жадную Зощьку.

Нина так и жила в Одессе, отца ее перевели туда же, он послужил немного в морских строителях, в порту, а потом — неизвестно, как ему это удалось — из армии ушел и теперь преподавал в институте. Нинина мать все время болела, не было ничего серьезного, просто лежала в больнице, а в промежутках ездила на толкучий рынок, где покупала — офицерская пенсия Бурлакова, а он выслужил все двадцать пять лет, поскольку пришел в армию через среднее училище, и его же преподавательская зарплата позволяли тратить много — все самое модное, что привозили китобои. Когда флотилия «Слава» возвращалась с промысла, на толкучке можно было купить буквально все, и однажды Нина прислала ему в подарок две пары совершенно безразмерных, облепляющих ногу, как резина, носков.

Теперь Нина писала, что поступила в педагогический, как и собиралась, на романо-германский, пока отдыхает, живут по-прежнему на шестнадцатой станции Фонтана, только переехали в квартиру побольше, и он может приехать, отдохнуть до сентября, если хочет, конечно, ему уже нашли комнату в частном доме у знакомых, сможет снять недорого, будут вместе ходить на море и в парк на танцы, там играет ансамбль из кораблестроительного, она не очень понимает, но похоже на настоящий джаз, а один мальчик поет по-английски хрипло, как негр.

Он не спал полночи, придумывал, как оставить мать и съездить, как раз до начала занятий две недели с небольшим. А утром все удалось решить: покормил мать завтраком, она с интересом слушала его рассказы о фестивале, но выражение широко раскрытых, глядящих в противоположную стену глаз не менялось, оно так навсегда и застыло презрительно удивленным. Убирая посуду, рассказал о Нинином письме и приглашении, и вместе вполне спокойно решили договориться с Фаиной, чтобы она приходила утром и вечером, а днем мать вполне сможет сама дойти до кухни и уборной. Главное — чтобы Фаина, уходя утром, не забыла включить радио, без которого мать действительно не могла жить, а вечером не забыла его выключить, но включить свет над постелью, без которого мать не могла спать, она чувствовала свет лицом.

Забежал к Сафидуллиным, Фаина согласилась без разговоров, встретился с Женькой, понеслись по делам.

А дела были важнейшие: Женька придумал план, а он, как лучше знающий английский, должен был этот план осуществить, и в случае удачи результат мог стать колоссальным. Это было самое модное слово — «колоссально». Все было колоссальным: и погода, и настроение, и перспектива поездки к Нине, и воспоминания о польских девушках, и Женькин план невероятного и мгновенного обогащения.

План был прост, но рискован, к тому же требовал первоначальных вложений, которые, если идея не осуществится, пропадут. В Пресненском мосторге накануне купили несколько пар черных, из грубого шевиота москвошвеевских брюк, столько же толстых пикейных белых рубашек и шелковых пионерских галстуков. Продавщицы не удивлялись, принимая объяснение относительно экипировки вожатых целого пионерлагеря. Ради пущей достоверности просили копии чеков. Деньги в сумме потратили немалые, он выложил все, что скопилось едва ли не за полгода от всяких мелких операций, и даже взял немного из хозяйственных, оставшихся от дяди, Женька дал еще больше.

Все купленное спрятали у него дома, просто положили в шкаф в дядькиной комнате, в который Фаина никогда не заглядывала.

И вот теперь наступал второй, наиболее ответственный этап дела. Поехали на Ленинские горы, пошли к университету — и повезло невероятно, почти сразу же обнаружили троих негров, пялящихся на высотку, задрав лоснящиеся лиловатые лица. Неподалеку толклись двое вполне бригадмильского, а то и посерьезней вида, но он и Женька по одежде сами вполне могли сойти если не за настоящих иностранцев, то за демократов, двое прислушивались к его английскому, но он говорил негромко и очень быстро, собрав все, что знал, и двое успокоились, справедливо решив, что советский человек так по-иностранному шпарить не может.

Между тем негры оказались самыми что ни есть первосортными: штатниками из какой-то их организации вроде пионерской, в которой они действительно были вроде вожатых. Поняв это, Женька изобразил бурную — тем более убедительную, что для нее был реальный повод — радость. Представились коллегами-пионервожатыми, пригласили веселых жертв американского расизма в гости к белым представителям демократической молодежи, негры немедленно приглашение приняли.

Пока двое в штатском хлопали глазами и запоздало дергались, все уже произошло: Женька немедленно поймал такси, втиснулись, несмотря на протесты водителя, впятером, доехали до центра, там для конспирации пошли в метро, проехали две остановки. Негры охали и пытались фотографировать, но он успевал их остановить, придумав объяснение, что в СССР фотографировать под землей не принято — еще не хватало неприятностей с бдительными гражданами, и так все косились.

Возле дома и во дворе было пусто, как по заказу. Расположились на кухне, матери, сидевшей, как всегда, в комнате у окна, он сказал почти правду — познакомились с симпатичными ребятами из Африки (про Америку сказать не решился), вот хорошая практика в английском, все это проходит как первое поручение университетского комсомола.

Между тем Женька на кухне уже вскрыл шпроты, открыл бутылку водки и бутылку «Трех семерок» для надежности. Негры от шпротов потеряли всякое приличие, мгновенно слопали две банки, водку пили мелкими глотками, от портвейна кривились, но пили тоже, принимая всерьез утверждение, что советских хозяев можно насмерть обидеть, отказавшись пить до дна. Ду нот инсалт ми, твердил он, подливая в стаканы липкое вино, ит ис анполайд, плис, дринк ту зе боттом.

Через час негры были готовы и переодеты. Женька научил их пионерскому салюту и словам «будь готов — всегда готов». В сумерках их удалось незаметно вывести на улицу, только одна старуха с пятого этажа, увидев в темноте подъезда пионервожатых, еле стоявших на ногах и без лиц, шарахнулась в ужасе. Женька опять легко поймал такси, дал шоферу сразу вдвое, и тот согласился отвезти уже начинавших трезветь чернокожих пионеров к университету. «Победа» развернулась и умчалась, мигая задними фонарями. «Песню дружбы запевает молодежь», — задумчиво сказал Женька, и они пошли домой подсчитывать прибыль.

Рубашки и майки особой ценности не представляли, но джинсы Lee, в палец толщиной брезентовые штаны, с медными молниями в ширинках и заклепками по углам карманов, синие с лицевой и непонятным образом белые с внутренней стороны! Три пары таких штанов вместе тянули как минимум на тысячу рублей, и Женька знал парня, который всю одежду купил бы хоть сейчас, позвонить — и примчится с деньгами. Конечно, можно было бы оставить штаны себе, но у Женьки джинсы уже были, причем тоже Lee, что же до него, то он надеть такой вызов в институт не решился бы, на первом курсе выпендриваться еще не стоило. Да и, главное, деньги были нужны.

Им удалось проделать такое еще дважды: с парой итальянцев, от которых остались потрясающие летние пиджаки — он тогда впервые увидел пиджаки из толстого шелка — и с двумя датскими девушками, которые, хотя и были в дупель, все же в полном соответствии со своей датской сущностью очень удивились, что все ограничилось переодеванием — долго стояли посреди кухни в узких трусиках и лифчиках и хохотали, когда здоровые русские молодые люди помогали им побыстрее натянуть черные мужские штаны.

По Москве поползла легенда, и они прекратили деятельность — тем более что первоначальный план, ограниченный восемью закупленными в Мосторге пионерскими комплектами, был практически выполнен. Фестиваль торжественно завершился. Непрестанно напевая «эту песню не задушишь, не убьешь», Женька созванивался, в прихожей шли короткие переговоры, осматривался товар — и в результате к концу недели они получили деньги, которые, даже по Женькиным меркам, были фантастическими. Вся одежда — не стиранная, пахнувшая заграничным молодым потом — была раскуплена на корню, потом — как выяснилось во время случайных встреч — еще не раз сменила хозяев, а пока в их карманах оставила несколько тысяч.