Зеркало запотело посредине от Мишкиного дыхания, и картинка расплылась.

Нина могла донести, думал Мишка, могла, потому что завидовала, что у меня есть отец, а я все равно ее люблю, и Олька Красильщикова тут ни при чем, я люблю Нину и буду любить, и Пиньчук ни при чем, потому что если я разлюблю Нину, то получится, что ничего не было, мы с ней не гуляли по морозу, не сидели у Вальки-технички, синий огонь в печи не прыгал, и ничего, ничего не было, и всей той жизни, которая уже прошла, не было, потому что если не будет Нины, то все в прошлом изменится.

И отца тоже не будет даже в прошлом.

Мишка протер зеркало полотенцем и распечатал письмо от Киреева. Письмо было длинное, на двух вырванных из середины тетради страницах, и бестолковое. Киреев писал, что теперь он сидит с Сарайкиным, что в школе скучно, что географичка опять пузатая, а директор пообещал исключить из школы Славку Петренко, который пришел в зауженных брюках, хотя Славка уже в десятом классе и идет на серебряную медаль, в связи с чем Киреев интересовался, все ли в Москве носят зауженные брюки и есть ли теперь такие у Мишки; с брюк Киреев перескочил на деньги и сообщил, что начал копить на взрослый велосипед, харьковский, и уже накопил восемьдесят три рубля, большую часть которых выиграл за осень в расшибалку у взрослых сельских ребят, потому что научился одному приемчику, а кроме того, учится играть в баскетбол по-настоящему, в школе теперь новый физкультурник, он приехал из Ленинграда и учит всех играть в баскетбол, это, оказывается, американская игра, в школе уже есть четыре команды, Киреев играет в третьей, потому что в первых двух играют самые длинные из десятых и девятых классов; дальше Киреев написал, что недавно был на катке за новым Домом офицеров, потом пошел провожать Инку Оганян и в подъезде ее сильно зажал и лазил в трусы; дальше написал, что сеструху из школы выгоняют за сплошные двойки, она, наверное, уедет к бабке в Камышин и там поступит в ремесленное на портниху; дальше снова шло про Славку Петренко, который собрал в школе ансамбль, играют песни Утесова и даже Поля Робсона, так что получается настоящий джаз — тут Мишка очень удивился, что и Киреев уже знает это слово, — и можно танцевать, на новогоднем вечере ансамбль обязательно будет играть концерт и под танцы, а сам Киреев уже немного научился и по очереди с одним новым парнем из восьмого «Б», который приехал из Сталинграда, играет в ансамбле на большой балалайке, басовой, потому что нужен контрабас, но его нет, а балалайку дали из оркестра народных инструментов клуба строителей…

Мишка дочитал письмо до конца. Несмотря на бестолковость Киреева, читать все время было интересно, потому что в старой Мишкиной школе происходило, видимо, много нового.

А заканчивалось письмо так:

«На этом писать кончаю потому что пришел отец и мать зовет ужинать а я хотел тебе еще написать что тогда я не все слышал а просто отец принес то письмо дяде Коле Носову домой и я успел немного из него прочитать письмо было на миллиметровке, а с другой стороны был чертеж или выкройка с размерами и я успел прочитать про то как твоего дядьку забрали а остальное ночью слушал и рассказал тебе чтобы тебя не сдали в малолетнюю колонию а в письме было написано много теперь уже не помню ну покедова пиши жду ответа как привета Игорь».

Мишка засунул и это письмо в карман шароваров. В дверь ванной постучал дядя Петя и поторопил Мишку, потому что уже спешил на работу, а еще не побрился. Мишка напоследок глянул в зеркало и увидел там Киреева, стоящего на кухне в своем доме босиком у окна и при свете от луны и снега читающего письмо на обороте миллиметровки.

Киреев тогда знал, кто написал письмо, подумал Мишка, потому что письмо написала Нина, а Киреев узнал ее почерк, высокие узкие буквы с неправильным наклоном влево, но не сказал Мишке, потому что Киреев был настоящий друг, а Нина по-настоящему любила Мишку, а теперь ничего этого нет и не будет, отец умер, тетя Ада и Марта умерли, и все разъехались, и жизнь другая.

Он вышел из ванной и тут же быстро зашел в освобожденную дядей уборную и заперся там. В голове его поднялся крик, который раньше всегда начинался, когда он бывал один в тишине, но в последние месяцы он этого крика не слышал, а теперь все началось снова.

Он сел на унитаз и распечатал письмо от Нехамкиных — все равно ему придется читать его матери вслух.

Писала тетя Тоня. Письмо было обычное взрослое: про две комнаты в офицерском бараке, которые им дали, про то, что до центра Оренбурга от военного городка далеко, а в военторге одни консервы, про то, что Леве должны были дать звездочку к 7 ноября, но не дали, потому что новое место и здесь своя очередь, так что, может, дадут к двадцать третьему февраля… А в конце были написаны вот какие слова:

«И еще, Машенька, хочу извиниться. Ты не знаешь, как я ревновала Левку к тебе, а я ревновала и тогда, когда случилось несчастье, заставила его сразу написать рапорт о переводе. Тебе было так тяжело, а я только о себе думала. Прости, ради бога, я дура, но плохого тебе ничего не сделала, честное слово. Твоя Тоня».

Мишка подумал, изорвал письмо на мелкие клочки и спустил в унитаз.

Вечером, нарядный, с прилизанными висками и насахаренным коком, без шапки, конечно, несмотря на мороз — шапку он прятал за шкаф в прихожей, чтобы дядя Петя и мать думали, что надел, — Мишка быстро шагал по левой стороне Горького на встречу с Женькой Белоцерковским. Ледяной воздух сжимал голову и драл уши, фары проезжавших машин мерцали, словно сквозь слезы. Мишка снова вспоминал все, что случилось. Он уже понимал, что, когда читал письма, был безумен, что в зеркале отражалось его безумие, что Нина ни при чем, и Киреев ни при чем, и тетя Тоня Нехамкина ни в чем не виновата…

Вдруг он остановился. Шедшая сзади пара налетела на него, но он не пошевельнулся, так что мужчине пришлось выпустить руку дамы, они обошли Мишку с двух сторон и еще несколько раз оглянулись на него.

А он все стоял, пораженный страшной мыслью, которая впервые пришла ему в голову: вообще виноваты не те, кто пишет доносы, а те, кто их читает. Доносы пишут, думал Мишка, от страха, и зависти, и ревности, и злобы, и все это было самому Мишке знакомо, потому что он и боялся, и завидовал, и даже злоба иногда приходила к нему… А те, кто читает доносы, и потом устраивают собрания, и забирают людей, и опечатывают их квартиры, делают это неизвестно почему и зачем, Мишка не мог их понять, и поэтому ненависть к ним охватила его. Мишка давно уже не верил в американских шпионов, потому что носил американский пиджак, и пиджак был реальностью, и ночной джаз сквозь хрип приемника был реальностью, и поэтому никаких шпионов не было и быть не могло, а если они были бы, то их никогда не поймали бы те, кто читает доносы.

Отец застрелился из-за них, и все происходит из-за них, и дядя Петя сидел в тюрьме из-за них, думал Мишка, и жить страшно, потому что есть майор Носов и другие майоры и капитаны, которым можно написать письмо, и человек застрелится или его заберут.

И Мишка снова, в который раз пожелал смерти тому, кто убил отца, но теперь он уже знал, кому именно, и понимал, почему не виноват никто, кроме тех, кто виноват.

А через полчаса он уже танцевал и не помнил ни о чем.

КНИГА ВТОРАЯ

Глава первая. Похмелье

Он проснулся оттого, что к его левой ноге приложили раскаленный утюг. Не открывая глаз, он подвинулся, насколько мог, вправо и почувствовал утюг на правом бедре. Веки слиплись, он приложил усилия, чтобы расклеить их, и это удалось, но усилие мгновенно включило дикую головную боль, так что он негромко охнул. Тут же к глазам придвинулось белое полотно потолка и немедленно взлетело высоко вверх. На самом краю поля зрения появился кусок лепнины — часть круглого плафона и сарделька ангельской ноги. Это ни о чем ему не говорило, он никогда прежде не просыпался под этим потолком.